Там, где течет молоко и мед (сборник) - Страница 27


К оглавлению

27

Нет, нет, Верочка, я не вспоминаю, просто тошнит и рвет от любого куска, даже от глотка воды тошнит до холодного пота. А маму и братьев сложили во дворе у сарая – всех четырех братиков в ряд, а папу я совсем не увидала, не смогла разглядеть на залитом кровью полу и все озиралась, пока ты вела меня по оглохшей улице прочь от красивого дома к своей забытой богом хатке.

И лежала Сонечка в Веркином доме за пестрой занавеской дни и недели, дни и недели. И ее все тошнило и тошнило, рвало и рвало, пока однажды Верка не охнула, не всплеснула тонкими руками:

– Голубка моя, да ты ж беременная!

Нет! Она не станет жить. Она не будет носить в своем теле этот мерзкий плод, это семя убийцы, насильника, ненавистного ублюдка! Ужас и отвращение огнем сжигают Сонины пролетающие дни, а ночами из темноты опять и опять надвигаются серые пустые глаза, рот скалится в рыжей бороде. «Мама, – шипит он, – мама…»

– Никуда не годится, – вздыхает и ругается обычно ласковая Верка. – Бог тебя спас из всего семейства не для того, чтобы ты у меня тут загасла, как лампадка! Вставай давай. Нельзя поддаваться обстоятельствам!

Вот так умно сказала вдруг Верка-голубка, смешная непутевая Верка-спасительница.

– И что ты все дитя клянешь, охальница, прости господи! Безгрешное оно, дитя-то. Тебе одной предназначенное, братиков твоих да мамы-голубушки единственная родная кровь, вот ведь как обернулось. Вставай, вставай, девочка моя, худо ли, хорошо ли, а надо жить дальше!

И встала Сонечка, круглая сирота Соня Зак, без роду, без племени, потому что лучше навсегда стать потерянной и безродной, чем опозорить свой род навеки. И принялась жить дальше, и пришел срок, и родилось нежеланное дитя, упало на преданные Веркины руки, закричало, заголосило…

– Ах, голубушка, ах, красавица, – запричитала Верка.

С мукой и изумлением глянула Соня в кричащую мордашку, а в ответ ей открылись круглые мамины глаза. Родное мамино лицо вставало из нечетких младенческих линий! И как в подтверждение заголосила Верка:

– Батюшки мои, Эстер-Малка, голубушка моя, ну вылитая Эстер-Малка!

Вот так и появилась у пятнадцатилетней Сони Зак родная девочка, для всех чужих людей – младшая сестричка. Да, любимая, ненаглядная сестричка Верочка. Темной глухой ночью, когда даже фонари не сумели рассеять сырую мглу, бежала Соня из Веркиного дома со своей единственной бесценной ношей. Прочь, прочь от родного города, от знакомых лиц! Чтобы шла по жизни ее Верочка с добрым именем, чтоб не узнала позора и муки своего рождения.

* * *

До самого города Питера гнал Соню холодный черный страх, а тут вдруг пожалел да отпустил. И на работу устроилась, и жить начала. И выросла ее девочка, вылитая мамочка Эстер-Малка – и лицом, и сердцем. И выучилась на детского доктора, и в положенное время отдала свое сердце возлюбленному, самим Господом нареченному красавцу Арончику. Нет, нет, не ревновала Соня, наоборот, словно на небеса взлетела, когда в дом ее вошел милый высокий юноша с породистым еврейским лицом и темными кудрями. Ликовала и пела Сонечкина душа – конец, конец страшному позорному прошлому, по закону получает родная Верочка и благородную семью, и хорошую добрую фамилию Блюм. Кончилась мука всей ее жизни!

Только раз еще сжалось сердце, когда молодые родители развернули принесенную из роддома Марьяшу.

– Видите, какая золотая! – засмеялась Верочка. – В кого бы это?

Сжалось, в ледяной комок сжалось Сонино сердце, но тут новоявленный папаша, их ненаглядный Арончик, гордо похлопал себя по груди.

– Наша кровь, Блюмов, вернее, Раппопортов! У нас по маминой линии полно рыжих было, еще со времен деда Абрама!

И растаял ледяной комок. И жизнь потекла светлой рекой любви и надежды. Даже страшные непонятные репрессии в семье Арончика не могли поколебать Сониной радостной любви. Она только еще больше поняла свое назначение в глазах Господа – хранить и оберегать Верочкину семью, братиков и мамы родную кровь.

Но тут началась война.

* * *

Мама говорит, что сначала никто не понимал, какая их ожидает страшная длинная война. Она даже обрадовалась, что Марьяша в деревне, пусть побудет до осени, а там, глядишь, все и закончится. Папу оставили военным врачом в госпитале, а ее бросили на эвакуацию детей. Будто детский врач может лучше организовать эвакуацию. И хотя мама всю жизнь боялась милиционеров и начальников, но когда речь зашла о детских жизнях, она прекрасно научилась стучать по столам и выбивать транспорт и дополнительные пайки. Настоящий ужас пришел с наступлением блокады. Впрочем, про это уже все рассказано. И про смерть на улицах, и про Ладожское озеро. Мама еще много лет после войны хранила списки отправленных через это озеро детей. Тех, что не нашлись, конечно.


Две долгие блокадные зимы они продержались, но в феврале 44-го года папа все-таки слег.

– Это конец, – сказала мама своей сестре Соне. – Я знаю, что он умрет. Я не переживу этого! Этого я не переживу!..

– Возьми себя в руки! Нельзя поддаваться обстоятельствам! – сердилась Соня. – У тебя дочь (из-за блокады они еще не знали о судьбе Марьяши), кроме любви к мужу существует ответственность и разум. Ты же врач, в конце концов! Надо бороться.

И мама стала бороться. Скрывая от папы, она сдала кровь и получила положенный донорам дополнительный паек. Она нашла спекулянтку и на три куска сахару обменяла обручальное кольцо покойной свекрови Миры Абрамовны. Она пыталась незаметно отдавать папе свою порцию, но он сразу вычислил ее маневры и закатил такой страшный скандал, что чуть не умер на месте от потери сил. Потом она придумала выдрать и сварить кожаное сиденье из кресла главврача, потом ненадолго спас суп из хлебного пайка, воды и микстуры от кашля, случайно найденной в опустевшем детском отделении. Короче, благодаря маминым стараниям жизнь папы не угасала окончательно, но и разгораться ей было особенно не с чего.

27